зачем ты тащишь в дом сову? сова должна сидеть в хлеву! (с)
случайно, по ссылке из контактика, залез в socionicfics.
вылез минут через пятнадцать, в состоянии лёгкого изумления - и с двумя очень зацепившими фанфиками.
...нет, я определенно не могу это не уволочь к себе. слишком уж оно круто даже несмотря на наличие нелюбимого, в общем-то, мной слэша
читать дальшеПишет Гость:
* * *
Пишет Гость:
вылез минут через пятнадцать, в состоянии лёгкого изумления - и с двумя очень зацепившими фанфиками.
...нет, я определенно не могу это не уволочь к себе. слишком уж оно круто даже несмотря на наличие нелюбимого, в общем-то, мной слэша
читать дальшеПишет Гость:
14.10.2014 в 12:49
649 слов.
У Робеспьера жуткие массивные гоглы, с тёмными стёклами, перемотанные бечёвкой, держащиеся на честном слове. На шее болтается выцветший шарф с восточным узором, в рукав воткнуты булавки, в карманах плаща листовки и деньги - настолько мало, что незачем заводить под них кошелёк. Ещё были карманные часы, но он их продал в прошлом городе: Достоевскому нужны были лекарства, так что было не до сантиментов. А ведь эти часы - единственное, что оставалось у него от отца. Впрочем, Робеспьер никогда не относился с пиететом к своему прошлому. В его родном городе нет ничего, кроме угля, смолы, да смога вместо неба. Наверное, поэтому он и не болеет: если ребёнок способен вырасти в таком месте, то ему уже ничто не страшно.
У Достоевского прекрасный дорогой костюм, побуревший от пыли. Кроме этого у него есть только пишущая машинка, да медальон на шее. В медальоне бледная фотокарточка того, о ком теперь уже точно не стоит вспоминать. Продавать нечего: медальон слишком дёшево выглядит, и слишком дорог для самого Достоевского, машинка им нужна больше всего остального: должны же они на чём-то печатать свои листовки. Можно было бы продать туфли, но хорошая обувь - это не то, чем можно разбрасываться, где они ещё такую купят?
Да нигде. Столицы больше нет. Нет улочек, по которым прогуливался Достоевский, нет каналов, в чью водную гладь он вглядывался по ночам. Нет того дома, под чьими окнами он ходил; впрочем, о нём воспоминания давно пора стереть. Столичный мальчик повзрослел, переболел, пережил. И нашёл себе нового друга.
Робеспьер некрасив, но это почти не замечаешь. А когда замечаешь, то уже всё равно. Всё равно, кто находит лекарства, меняет бинты, кормит каким-то чудом добытым бульоном. Всё равно, кто прижимает к себе ночью, делится своим теплом, дышит в шею. Пожалуй, даже лучше, что это он, а не тот, о котором вообще никогда лучше не вспоминать.
Достоевский красив, как хрупкая фарфоровая статуэтка. Бледная кожа, длинные ресницы, красивые руки, выступающие косточки. Когда он стучит своими тонкими пальцами по клавишам печатной машинки, кажется, что они вот-вот сломаются. Но нет, столичный мальчик только кажется таким слабым. Он выздоровеет, и всех переживёт. В том числе и Робеспьера, который старше, так что это логично. По крайней мере, он так говорит, и Достоевский устал ему в этом перечить. Если уж тот начнёт о чём-то говорить, то его не переспоришь.
Робеспьера так прозвали, конечно, за его листовки. Раньше ещё звали революционером, но перестали. Это уже не революция, это выживание. Прозвище Достоевского прижилось из-за машинки, а уж почему на ум пришёл именно этот писатель - непонятно. Опять же, так даже лучше. Зачем им имена?
Достоевский умеет быстро печатать и петь тонким голосом. Он иногда поёт, когда нечем занять себя до рассвета, а Робеспьер спит крепко и не слышит. А может и слышит, просто притворяется спящим, кто его знает. У Достоевского болезненная бессонница, и он поёт печальные песни, те, что он слышал в своей тоскливой столице, те, которые были ему такими близкими. Ему тогда казалось, что они про тёмную воду, про безлунные ночи, про ступени дома, про того, чей портрет привычно жёг грудь. Про те слова, сказанные и несказанные, которые уже не вернуть, и которые уже некому сказать. А теперь оказалось, что эти песни - про дороги, пыль, кашель, бессонницу, гной на ранах, листовки, безликие города, тёплый бульон, тёплые руки, тёплое дыхание. Достоевский поёт эти песни и думает, что для Робеспьера они, наверное, тоже о чём-то другом.
Достоевский хочет жить. Он умеет находить хорошее во всём новом, хоть и трудно привыкнуть к боли, к голоду, к постоянному чувству стыда перед своим новым другом за все причиняемые неудобства. Но он верит, что лекарства поставят его на ноги, что, печатая листовки, он помогает, что вместе они делают важное дело. Неважно, что столицы больше нет, а скоро не будет и денег. "Ничего, как-нибудь выживем", - хрипло тянет Робеспьер, ероша его светлые волосы, прижимая к себе. Достоевский утыкается носом в его шарф, льнёт ближе, закрывает глаза и, чувствуя, как проваливается в сон, бормочет: "Мы уже выжили".
И это ли не повод порадоваться.
URL комментарияУ Робеспьера жуткие массивные гоглы, с тёмными стёклами, перемотанные бечёвкой, держащиеся на честном слове. На шее болтается выцветший шарф с восточным узором, в рукав воткнуты булавки, в карманах плаща листовки и деньги - настолько мало, что незачем заводить под них кошелёк. Ещё были карманные часы, но он их продал в прошлом городе: Достоевскому нужны были лекарства, так что было не до сантиментов. А ведь эти часы - единственное, что оставалось у него от отца. Впрочем, Робеспьер никогда не относился с пиететом к своему прошлому. В его родном городе нет ничего, кроме угля, смолы, да смога вместо неба. Наверное, поэтому он и не болеет: если ребёнок способен вырасти в таком месте, то ему уже ничто не страшно.
У Достоевского прекрасный дорогой костюм, побуревший от пыли. Кроме этого у него есть только пишущая машинка, да медальон на шее. В медальоне бледная фотокарточка того, о ком теперь уже точно не стоит вспоминать. Продавать нечего: медальон слишком дёшево выглядит, и слишком дорог для самого Достоевского, машинка им нужна больше всего остального: должны же они на чём-то печатать свои листовки. Можно было бы продать туфли, но хорошая обувь - это не то, чем можно разбрасываться, где они ещё такую купят?
Да нигде. Столицы больше нет. Нет улочек, по которым прогуливался Достоевский, нет каналов, в чью водную гладь он вглядывался по ночам. Нет того дома, под чьими окнами он ходил; впрочем, о нём воспоминания давно пора стереть. Столичный мальчик повзрослел, переболел, пережил. И нашёл себе нового друга.
Робеспьер некрасив, но это почти не замечаешь. А когда замечаешь, то уже всё равно. Всё равно, кто находит лекарства, меняет бинты, кормит каким-то чудом добытым бульоном. Всё равно, кто прижимает к себе ночью, делится своим теплом, дышит в шею. Пожалуй, даже лучше, что это он, а не тот, о котором вообще никогда лучше не вспоминать.
Достоевский красив, как хрупкая фарфоровая статуэтка. Бледная кожа, длинные ресницы, красивые руки, выступающие косточки. Когда он стучит своими тонкими пальцами по клавишам печатной машинки, кажется, что они вот-вот сломаются. Но нет, столичный мальчик только кажется таким слабым. Он выздоровеет, и всех переживёт. В том числе и Робеспьера, который старше, так что это логично. По крайней мере, он так говорит, и Достоевский устал ему в этом перечить. Если уж тот начнёт о чём-то говорить, то его не переспоришь.
Робеспьера так прозвали, конечно, за его листовки. Раньше ещё звали революционером, но перестали. Это уже не революция, это выживание. Прозвище Достоевского прижилось из-за машинки, а уж почему на ум пришёл именно этот писатель - непонятно. Опять же, так даже лучше. Зачем им имена?
Достоевский умеет быстро печатать и петь тонким голосом. Он иногда поёт, когда нечем занять себя до рассвета, а Робеспьер спит крепко и не слышит. А может и слышит, просто притворяется спящим, кто его знает. У Достоевского болезненная бессонница, и он поёт печальные песни, те, что он слышал в своей тоскливой столице, те, которые были ему такими близкими. Ему тогда казалось, что они про тёмную воду, про безлунные ночи, про ступени дома, про того, чей портрет привычно жёг грудь. Про те слова, сказанные и несказанные, которые уже не вернуть, и которые уже некому сказать. А теперь оказалось, что эти песни - про дороги, пыль, кашель, бессонницу, гной на ранах, листовки, безликие города, тёплый бульон, тёплые руки, тёплое дыхание. Достоевский поёт эти песни и думает, что для Робеспьера они, наверное, тоже о чём-то другом.
Достоевский хочет жить. Он умеет находить хорошее во всём новом, хоть и трудно привыкнуть к боли, к голоду, к постоянному чувству стыда перед своим новым другом за все причиняемые неудобства. Но он верит, что лекарства поставят его на ноги, что, печатая листовки, он помогает, что вместе они делают важное дело. Неважно, что столицы больше нет, а скоро не будет и денег. "Ничего, как-нибудь выживем", - хрипло тянет Робеспьер, ероша его светлые волосы, прижимая к себе. Достоевский утыкается носом в его шарф, льнёт ближе, закрывает глаза и, чувствуя, как проваливается в сон, бормочет: "Мы уже выжили".
И это ли не повод порадоваться.
* * *
Пишет Гость:
18.07.2011 в 19:35
339 слов, не вписалась(
Все, что у них осталось – это старый парк у школы, из которой они ушли на войну детьми, а вернулись – стариками. Жуков теперь «государственный», при медалях. Но это его не радует. Молча набирается в тени липы, хрустя костяшками пальцев, сжимая в руке старый медальон. Есенин так и не простил его перед смертью. Гюго по-прежнему смеется, только шутки теперь натужные, и веселость – наигранная. Он сжимает руку Роба, который ослеп при том памятном штурме, и все рассказывает довоенные анекдоты, что никого не смешат. Дон, болезненно худой, больше не жестикулирует: левой руку пришлось ампутировать, а правой он нервно курит. Больно осознавать свою никчемность, и еще больнее – видеть мягкую улыбку Дюмы и усталые глаза, с которыми он варит бесконечные каши. Штирлиц, аккуратный, в дорогом костюме, то и дело посматривает на часы – Дост отказался приходить. Ему стыдно за их благополучие, стыдно смотреть в глаза людям, которые лишились всего, стыдно за собственное уютное счастье. А Джек вот наоборот, выставляет его напоказ, кичится даже, и никто, кроме Драйзера не знает, что часы взяты у друга на вечер, а в карманах, кроме вечных счетов, совершенно пусто. Притихший Гексли обнимает Бальзака с потухшими глазами: Нап погиб по злой иронии судьбы одним из первых, при бомбежке эшелона, не доехав до войны. Габен молча сидит рядом, готовый закрыть их собой от всех косых взглядов и насмешек: какая, к черты, разница, что у Гексли было с Напом? И что теперь с Балем? Все давно прощено и забыто, а за их счастье он будет воевать до последней капли крови.
- Один лишний… - Дюма растерянно вертит в руках стаканчик. – А где Гамлет?
- Убит при попытке побега – по официальной версии, - раздается глухой и насмешливый голос Макса. Дюма испуганно замолкает. Каждый знает, что это значит. Гексли вдруг, до боли прикусив губу, вскакивает и тянет Макса за рукав:
- У нас дома осталась довоенная еще бехеровка. И Баль… - не договорив, Гексли смущенно замолкает. Но Макс молчит. И смотрит на Бальзака со странной нежностью. А Габен вдруг думает, что они здесь лишние, и, ни говоря ни слова, уводит Гексли.
- Мне кажется, бехеровка им не нужна…
URL комментарияВсе, что у них осталось – это старый парк у школы, из которой они ушли на войну детьми, а вернулись – стариками. Жуков теперь «государственный», при медалях. Но это его не радует. Молча набирается в тени липы, хрустя костяшками пальцев, сжимая в руке старый медальон. Есенин так и не простил его перед смертью. Гюго по-прежнему смеется, только шутки теперь натужные, и веселость – наигранная. Он сжимает руку Роба, который ослеп при том памятном штурме, и все рассказывает довоенные анекдоты, что никого не смешат. Дон, болезненно худой, больше не жестикулирует: левой руку пришлось ампутировать, а правой он нервно курит. Больно осознавать свою никчемность, и еще больнее – видеть мягкую улыбку Дюмы и усталые глаза, с которыми он варит бесконечные каши. Штирлиц, аккуратный, в дорогом костюме, то и дело посматривает на часы – Дост отказался приходить. Ему стыдно за их благополучие, стыдно смотреть в глаза людям, которые лишились всего, стыдно за собственное уютное счастье. А Джек вот наоборот, выставляет его напоказ, кичится даже, и никто, кроме Драйзера не знает, что часы взяты у друга на вечер, а в карманах, кроме вечных счетов, совершенно пусто. Притихший Гексли обнимает Бальзака с потухшими глазами: Нап погиб по злой иронии судьбы одним из первых, при бомбежке эшелона, не доехав до войны. Габен молча сидит рядом, готовый закрыть их собой от всех косых взглядов и насмешек: какая, к черты, разница, что у Гексли было с Напом? И что теперь с Балем? Все давно прощено и забыто, а за их счастье он будет воевать до последней капли крови.
- Один лишний… - Дюма растерянно вертит в руках стаканчик. – А где Гамлет?
- Убит при попытке побега – по официальной версии, - раздается глухой и насмешливый голос Макса. Дюма испуганно замолкает. Каждый знает, что это значит. Гексли вдруг, до боли прикусив губу, вскакивает и тянет Макса за рукав:
- У нас дома осталась довоенная еще бехеровка. И Баль… - не договорив, Гексли смущенно замолкает. Но Макс молчит. И смотрит на Бальзака со странной нежностью. А Габен вдруг думает, что они здесь лишние, и, ни говоря ни слова, уводит Гексли.
- Мне кажется, бехеровка им не нужна…
(А то уж больно туманна вторая часть фика)))
там в комментариях автор подробно эту тему разъяснял; и, как я понял, всё сводится к тому, что "убит при попытке побега" в данном контексте суть эвфемизм для какой-то крайне неприятной смерти не в бою. не вынес пыток; и впрямь пытался бежать; убит в плену; за что-то застрелили свои же... всё в таком ключе